Октябрь, 1945 год
В вагоне было грязно, сыро, пахло скотиной, потом и мочой. Кое-где на полу валялась старая прелая солома, сквозь плохо сбитые подгнившие доски журчал ветер, особенно шумный, когда поезд разгонялся. Эмилия аккуратно трогала их подушечками пальцев и пыталась разглядеть мир через щель. Если сесть прямо, а потом чуть-чуть сползти вниз и повернуться лицом к стене, то можно увидеть проносящиеся мимо поля, дома, рытвины и развалины. А если приложить ладонь, то ее обжигает ветром. Эта щель была любимая.
Куда едут, не знали.
– Не ваше дело. Везут – значит, надо, – бросила уставшая, будто свернутая внутрь женщина, и Эмилия больше не задавала вопросов.
Было тесно. Эмилия могла стоять, сидеть, поджав колени, а если кто-нибудь рядом поднимался, то удавалось вытянуть ноги. Спали кучкой, мама укладывала голову на плечо отцу, а Эмилия – ей на бедро, с другой стороны прижималась Роза, рядом сопели Рохус и Мартин. Ночами становилось холодно, грелись друг о друга. Мама достала из мешка ночнушку, разорвала на кривые тонкие полоски и законопатила щели рядом с ними. Эмилия помогала, любимую заткнула отдельным маленьким лоскутом. Чтобы, пока никто не видит, аккуратно поддевать отросшими ногтями и выглядывать наружу. Там часто было грязно, мутно и страшно. Эмилия смотрела.
Во время остановок старательно читала надписи на вокзалах и станциях. Вслух и рядом с солдатами: если ошибалась, они смеялись и дразнились, зато потом говорили, как правильно. Каунас, Барановичи, Минск, Рудня, Смоленск, Москва…
В другом углу вагона кто-то начал кашлять, сначала потихоньку, потом суше, надрывнее, громче. Эмилия не спала: слушала кашель, обнимала живот, облизывала потрескавшиеся губы. Вкусный свежий хлеб, взятый из Пренслава, давно закончился, и сейчас, в темноте, вспоминать о нем было особенно мучительно.
– Мы едем 11 дней, – прошептал Рохус.
– Ты чего не спишь? Спи.
– Я узелки завязываю. Уже 11.
– Значит, скоро приедем. Спи.
– Ничего это не значит. Вдруг мы так и будем жить в поезде? Ездить туда-сюда или по кругу.
– Мы не ездим по кругу! Не шуми, ты другим мешаешь. Спи.
– У меня ноги затекли, – сказал Рохус и затих.
Вкуснее всего было в Смоленске. Консервы! Невозможно сравнивать с мясом в Ландау, но после месяцев на крупах и похлебке консервные банки казались мечтой…
Сквозь любимую щель проглядывал рассвет. Солнце поднималось над горизонтом, и Эмилия наблюдала, как по ее телу лениво ползет тонкая полоска света. Кто-то снова тяжело закашлялся. Эмилия вздохнула и заткнула щель тряпкой.
Поезд тяжело затормозил, лязгнул колесами. В вагоне началось шевеление: остановки обычно приносили отдых, воду, еду и свежий воздух. Снаружи доносились выкрики – короткие команды, топот сапог, гудки. Двери не отпирали дольше обычного. Почти весь вагон уже стоял на ногах и толпился у выхода: переминались, кряхтели, сопели, кашляли. Потом – выплеснулись на улицу, щурясь на солнце, заморгали. Кашель остался в вагоне.
Встали на небольшой станции, но надпись на здании вокзала было не разобрать. Эмилия разглядывала траву, низенькие домики и кромку леса примерно в трехстах метрах от путей. Мир слегка шатало.
Напротив вагонов стояли ведра с водой. Пить очень хотелось, но без разрешения шевелиться было нельзя. Возле каждой двери выстраивались солдаты, равнодушно потягивались, зевали, коротко перешептывались.
- А ну тишина! – сутулый с желтым лицом мужчина остановился перед их вагоном и повторил. – Приказом командования следим за чистотой. Во исполнение приказа о санитарии – мойтесь!
Сперва никто не двинулся с места. Потом мужчины, кто смелее и сообразительнее, пошли вперед, встали за ведрами спиной к женщинам. Постепенно выстроились в две полосы – женскую и мужскую. Конвойные наблюдали молча, с интересом и насмешкой, не уходили и не отворачивались.
- Ну, кружки в руки и вперед, – мама разделась догола, аккуратно сложила одежду на землю, зачерпнула воду из ведра кружкой, облилась, ухнула, встряхнулась. Рядом уже раздевались, обливались, фыркали, кричали, охали, толкались локтями женщины, передавали друг дружке удачно найденный обмылок. Роза протиснулась к матери, потрогала воду, скривилась: холодная. Со стороны конвоиров послышался глухой неприятный смех.
Эмилия повернулась к ним спиной. Ну и смотрите! Скинула с себя одежду, опрокинула воду на лицо и грудь. Не вскрикнула, сдержалась. Зачерпнула еще, полила спину, взяла протянутый матерью обмылок и растерла кожу до красноты. Мылилось плохо, пахло странно и, скорее, неприятно, плечи ходили ходуном, зубы стучали, но это было лучшее, что случалось с ней за последние дни.
- Давайте быстро, – мама намочила майку, стерла с Эмилии и Розы мыло. – Одевайтесь, и в строй.
Стало лучше и хуже одновременно. Старая одежда воняла немытым телом, в вагоне лежала чистая, но сбегать за ней было нельзя – ждали еду. Отвернулись женщины, чтобы дать мужчинам помыться, и взгляды упирались в ставшие родными и ненавистными деревянные доски.
После помывки выстроились, как обычно, в шеренгу со своей посудой. Эмилия дрожала, смотрела прямо перед собой, старалась не коситься вправо, не тянуть шею. Стой спокойно, жди своей очереди. Куда спешить? И все же краем глаза наблюдала, как от чужих мисок где-то в стороне поднимался пар.
В руку сунули комок хлеба, в миску плеснули горячую жижу, в которой плавали куски капусты, похожие на клочки бумаги, и мелкая синеватая картошка. Похлебка была горячая и соленая, миска грела руки, а еда – живот, и Эмилия жадно, почти счастливо, ела, хлебом выскабливая все до капли. Потом пила черный, крепкий, – о чудо! – сладковатый чай.
Рядом с Эмилией оказалась фрау Линдт. Ее муж не вышел, и фрау Линдт пыталась объяснить конвоирам, солдатам, женщинам с похлебкой и чаем, что у нее болеет муж, что ему нужна помощь или хотя бы горячая еда, но норма положена на человека. Если человек стоит, то ему положено, а если не стоит, то нет. Фрау Линдт сунула хлеб за пазуху и, неловко балансируя с миской в руке, забралась в вагон.
После еды переоделись, кому было, во что. Грязное старались увязать покрепче и клали на пол, под себя. Воняет, зато теплее. В свежем – снова на улицу.
Солдаты сбились в кучки, болтали, громко смеялись, прикладывались к флягам и не возражали, что эвакуированные сидели снаружи, подстелив одежду или мешки. К вагону приблизился мужчина в военной форме и с сумкой через плечо, его встречала фрау Линдт, кивала, будто кланяясь, указывала на темное нутро вагона. Мужчина приблизился, скривился, скрылся в темноте, а через пару минут выпрыгнул и ушел. Раздался кашель.
Фрау Линдт растерянно озиралась и бормотала что-то похожее на «как же так». К ней подошел солдат, юный, худой и вытянутый, протянул фляжку.
- Пейте. Легче станет.
Фрау Линдт выпила. Моргнула. На глазах выступили слезы. Отдала флягу солдату и вернулась к мужу.
Ночь проводили в вагонах. Без мерного покачивания заснуть становилось сложнее, но горячая еда, нежданная помывка и свежий воздух сделали свое дело. Даже чужой тяжелый кашель не мешал.
На утро поезд все еще стоял. Сонный конвоир махнул рукой на просьбу уйти в кустики. Дырка в полу вагона, которой пользовались по нужде, годилась для малых дел, а вот что-то посерьезнее старались довезти до станции.
- И хорошо, что не перекормили, а то бы устроил я вам ароматный вечерок, - шутил папа и подмигивал. Мама закатывала глаза, Рохус смеялся. Эмилия радовалась, что месячных нет. Стыда уже не было, просто неудобно.
Эмилия стояла и смотрела на лес, на почти растерявшие листву деревья, на серые, бурые, рыжие оттенки, на изломанные, кривые и красивые ветви. Хотелось туда, потрогать мох, похрустеть ветками, поймать и отпустить жука, собрать грибов и потеряться.
Раздался гудок. Вдоль поезда вновь зашагали солдаты с мешками, выдавали сухпайки: вареные яйца, хлеб, сухая крупа, если повезет, сахар. Эвакуированные стекались обратно в вагоны. Отправляться в путь после долгих стоянок было тяжело. Густой запах не успевал выветриться, а мышцы, обрадованные ходьбой и свободой, напрягались, сжимались и ныли. Ехали в тишине.
Может, Рохус был прав? Эмилия попыталась прислушаться к себе и стуку колес: поворачивает ли поезд, едет ли прямо… Видела ли она уже эти деревья и дома, эти камни и эти рельсы… Было слишком тихо, слишком сонно, никакого привычного кашля.
Эмилия дернула тряпку, прижалась лицом к щели и неслышно заплакала.
На следующей станции из поезда вынесли одиннадцать трупов. До Глазова было еще полторы недели пути.