Завтра придет она. Я знаю это так же твердо, как знаю расположение половиц в своей старой избе. Та, что у печи, скрипит, если наступить пяткой; вот эта, у окна, молчит, сколько ни дави.
Завтра раздастся знакомый стук в дверь, и я скажу ей «войди, деточка», и обниму её, худенькую, пахнущую полевыми цветами и свежим хлебом.
Но это завтра. А сегодня в лесу кто-то ходит вокруг моего дома.
Я слышу это с обеда; то - не шаги даже, а ковыляние с лапы на лапу где-то за дровяником. Собака бы залаяла. У меня нет собаки уже три зимы.
К вечеру я поставила тесто и легла раньше обычного, чтобы утром встретить внучку свежей, а не старухой с опухшим лицом. Но сон совсем не идёт. Лежу на высокой железной кровати и слушаю дом. Самый громкий звук в комнате — тиканье часов. Сквозь него прорывается тонкая полоска дыхания, которое я стараюсь делать тише, будто оно может выдать меня.
Стучат в ставень. Один раз, негромко.
— Кто там? — говорю я в темноту, и голос выходит не мой, чужой, тонкий, как нить через игольное ушко.
— Это я, бабушка.
Такого не может быть. Она должна прийти завтра. Утро еще не наступило, тесто для пирога пока не поднялось.
— Ты рано.
Молчание за окном становится плотным, будто кто-то там, снаружи, пробует мои слова на вкус.
— Я соскучилась, — наконец отвечает голос, и в нём появляется низкая нота, идущая не из горла, а откуда-то из глубин пропасти в бездонном желудке зверя.
Я не встаю, лежу и чувствую, как одеяло становится тяжелым и липким от пота.
Стук повторяется в дверь, уже увереннее. Избу заполняет едкая вонь. Она просачивается под порог, проникает во все щели: запах мокрой шерсти, запах чего-то, что долго лежало на земле и наконец отряхнулось, чтобы рысцой бежать через лес.
— Открой, бабушка. Мне холодно.
Я думаю о девочке — настоящей, той, что придет завтра со своей плетеной корзинкой и мысль о ней становится единственной твердыней, за которую можно держаться. Если я открою сейчас, то, что войдёт не оставит меня в живых.
— Подожди до утра. — говорю я.
За дверью — тишина. Потом смех, короткий, лающий.
— Хорошо, бабушка. Я подожду.
Тишина накрывает дом, заполняет его доверху, и я не могу сомкнуть глаз до рассвета, слушая, как за порогом на землю ложится что-то огромное и терпеливо, по-звериному ровно, дышит.
Когда светает, я встаю поставить тесто для пирога в печь; подхожу к двери, отодвигаю засов, потому что знаю: внучка придёт сегодня в полдень, в красной шапочке, с корзинкой, живая, теплая, пахнущая полевыми цветами и хлебом. Я должна встретить её.
За порогом видны следы. Большие, глубокие, ведущие от дровяника к двери и обратно в лес. Мне хочется бежать навстречу девочке, схватить за руку прямо у околицы и не пускать ни на шаг дальше. Но мои старые ноги не способны на такой длинный путь.
Полдень. Тесто, что я поставила накануне подошло.
В комнате становится жарко. Слишком жарко. Я здесь не одна. Я понимаю это на долю секунды позже, чем следовало бы — в тот самый миг, когда за спиной скрипит половица у печи.
Я успеваю только увидеть тень, крадущуюся по стене и почувствовать горячее дыхание у самого затылка.
«Ты сказала — подожди до утра», — шепчет голос позади меня. «Оно давно настало».
Дальше — щелчок зубов зверя и оглушительная тишина внутри самой себя.
Тесто в квашне так и осталось непокрытым.
А он времени зря не теряет. Печь уже готова — я сама растопила ее на рассвете. Огонь охотно принимает новую работу.
Когда девочка в красной шапочке толкает знакомую дверь и видит бабушку, сидящую в кресле у окна, в белом переднике и очках; она не замечает, что руки у меня длиннее, чем нужно, а глаза слишком ярко блестят для больной старухи.
— Бабушка, я так соскучилась, — говорит она, ставя корзинку на стол. — Ты ни за что не угадаешь, кого я встретила по дороге.
— Подойти ко мне ближе деточка, расскажи. — отвечает он моим голосом. — И, отведай пирога, пока не остыл. Я в него всю душу вложила.
И вот тут приходит настоящий страх — не за себя, с собой давно кончено, а за то, что будет с девочкой через минуту. Как жаль, что никто ее уже не спасет.