Под кроватью в детской, в большом деревянном ящике с игрушками, хранилась металлическая пластина. Почти квадратная, но не совсем, со стороной сантиметров в десять, не больше. Серебристая и чуть зеленоватая. Детская ладонь сразу чувствует её вес, больший, чем у пластмассовой машинки, алюминиевого конструктора или плюшевой обезьяны. Важный предмет, из другого мира — мира взрослых.
Металл холодный и к нему хочется приложиться щекой. Одна сторона пластины гладкая, и ничем почти не примечательная, кроме нескольких букв, которых я ещё не знаю. Зато на другой выщерблены косые линии различной глубины, много-много линий накрест. По этой стороне приятно провести ногтями, почувствовать её текстуру и услышать характерный звук. Еще её можно рассматривать у окна. Свет, отражаясь от шершавых узоров под разными углами, превращается в набор серо-зеленых пятен. Если правильно поймать угол, то пятна собираются в худое мужское лицо, в объём скул, во впадины глаз. В улыбку и в большую кепку на голове.
— Это дед, — говорит папа.
Живого деда я видел однажды — незадолго до похорон. Был летний день, но он лежал в хате, на кровати в проходной комнате, чуть приподнявшись на локте. Я смотрю на него снизу вверх и свет из окна за его спиной такой, что я вижу только силуэт головы, белизну его редких волос, но не лицо. Дед что-то говорит, но я его не понимаю. Он повторяет, затем снова и затем уже сердитым голосом как может громко произносит одно слово:
— Морожено!
На табурете рядом действительно стоит стакан с мороженым, но я уже испугался и бегу в другую комнату.
По-настоящему его лицо я рассмотрел только через несколько дней. Он лежал на странном ложе по центру зала. Вокруг вдоль стен стояло много незнакомых людей, а папа держал меня на руках. Какая-то полная женщина сказала, что дедушка хочет, чтобы я его поцеловал. Целовать дедушку не хотелось, но я почувствовал, что все от меня этого ждут и приложился губами к его холодной щеке.
— А дедушка меня слышит? — спрашиваю я папу.
— Слышит, — вместо папы говорит все та же полная женщина.
— Тогда почему он не отвечает?
Затем мы все поехали куда-то на автобусах и легковых автомобилях и вышли уже в просторном поле у каких-то красноватых холмов. Там дедушку в большом деревянном ящике положили в заранее выкопанную яму и собравшиеся по очереди бросали в яму куски влажного, оранжевого грунта. Мне дали пирожок, а на закопанную яму поставили крохотный, будто детский, стакан с чем-то прозрачным и положили сверху кусок черного хлеба. Время от времени жидкость из стакана выливали и наливали заново.
Пока взрослые говорили между собой про дедушку, мы с братьями пошли бродить среди рядов однообразных каменных плит. На каждой буквы, цифры и черно-белая фотография лица. Я смотрел на них мгновение и взгляд шел дальше, так что через секунду я уже не мог вспомнить ни формы носа, ни ширины подбородка. Мы шли какое-то время и дошли до красноватых холмов.
— Что это за горы? — спрашиваю я брата.
— Это не горы, это терриконы.
— Тер-ррри-ко-ны, — растягиваю я красивое, незнакомое слово.
Отец мой не особо разговорчив, так что про деда я знаю только какие-то отрывки, пятна из его жизни. Знаю, что подростком немцы повезли его на запад работать, но не довезли. Их догнала Красная Армия и весь поезд отправили на восток, куда-то в Казахстан. Знаю, что там он встретил бабушку и что в Луганск — в Ворошиловград — им разрешили вернуться только после смерти Сталина. Знаю, что он знал татарский, но детям своим его знать запретил. И ещё знаю, что в посёлке его знали и уважали, и что однажды в советской газете напечатали его фотографию — почти квадратную, но не совсем, со стороной сантиметров в десять, не больше.