СУСЛИК

АЛЕКСЕЙ МАКАРОВ

Учитель на склоне звал его Alex, ударяя всегда на последний слог, и это звучало непривычно. Он больше любил своё настоящее имя, любил его лёгкое певучее начало и шелестящий сухой конец. Но здесь нормальным именем его звали только родители. Поэтому на Alex он решил отзываться, но каждый раз беззвучно шевелил губами,
поправлял. В остальном учитель ему нравился: добрый, много смеётся, говорит непонятно, зато довольно понятно показывает.

Но сейчас отозваться на оклик было никак нельзя, сейчас он был занят. Только что подъехал, шурша, большой синий автобус, который после завтрака увозит от отеля, а к обеду возвращает назад. Уже три раза Alex совершил это путешествие туда-обратно и только сейчас догадался сделать главное — утрамбовать в уме автобусный номер. Номер был простой: 7912. Он знал прекрасно, что 9 можно отбросить сразу: по какому-то непостижимому закону девятка в этой игре всегда равнялась нулю. Оставалось сложить семь, один и два, получить десять, а после ещё одного сложения — единицу. Это и был финальный, утрамбованный номер, и он испытал приятное спокойное чувство, как когда большая громоздкая палатка вдруг послушно складывается в лёгкий рюкзачный свёрток.

«Alex! T’a rien oublié?» — весело повторил мсьё Рёми и ловко, прямо перед носом у замечтавшегося русского мальчика, свесил на длинных липучках два рыжих ботинка. Русский мальчик перевёл рассеянный зелёный взгляд с автобуса на ботинки, потом на свои ноги, всё ещё в неподъёмной горнолыжной броне, ойкнул и показал, смеясь, широкую щель между верхними зубами. Рёми скорчил в ответ недовольную гримасу и поспешил к
разноцветной шумной гурьбе, уже штурмующей автобус. «И я, представляешь, я прям вот так в ботинках ушёл!» — пересказывал он маме полчаса спустя, удивлённый, весёлый, стоя на левой ноге посреди спальни и пытаясь сбрыкнуть с правой остатки колготок. «Прямо в лыжных ботинках сел в автобус?» — не верила мама. «Ну да! Ну не совсем. До автобуса дошёл только!»

Они жили втроём и неплохо освоили все тонкие правила этого ménage à trois. Пока он был в лыжной школе, родители вдвоём спускались вне трасс по сливочному утреннему снегу. После обеда мама слушала его болтовню про страшный подъёмник-треугольник, который надо ловить и закладывать за спину, про смешной случай с ботинками и про то, как он не любит липучки на них: от этого звука сразу неприятное чувство в голове! После
трёх дней в лыжной школе его тоже стали брать на склон. Он спускался с кем-то одним из родителей, пока другой уединённо выписывал острые дуги вокруг ёлок и камней. С ним катались аккуратно, по синим и зелёным трассам, и только один раз случайно свалились на чёрную. Он навсегда запомнил ужас бесконтрольно растущей скорости и красную паутину ограждения, в которую влетел, запутался лыжами и барахтался над пропастью, пока не подъехал папа. Ужинали всегда втроём, а перед сном папа читал ему вслух про Бильбо, пел песни гномов на мелодии собственного сочинения, а наутро отказывался верить, что Голлум уже потерял кольцо: «Ну пап! Ну ты чего? Ты сам что ли не слушаешь, что читаешь?» Иногда он уединялся и сам. Выпадал из шума жизни и в мысленной тишине двигал по ковру цветных динозавров или подметал еловой веткой снег на тропинке у дома.

«Только не бросай его, пожалуйста, вниз!» — смеялась мама, пока папа поднимал его над поручнями смотровой площадки и показывал: вон те горы — Швейцария, а вот эти — уже Италия, а вон там, внизу, мы живём. Городок внизу был маленький, кукольный и лежал в долине, как на дне стеклянного шарика. Хотелось взять его в ладонь, взять вместе со склонами, с чёрными ниточками подъёмников, с бликом солнца, а потом аккуратно встряхнуть и прямо так, с метелью, повесить на ёлку. Пока любовались видами, долину и городок внизу действительно заволокло метелью и вагончик фуникулёра перестал ходить. Французы встали на лыжи, на доски, уехали вниз. Но его на опасный спуск родители пока брать не решились, пришлось выбираться кругалями, через цепочку других подъёмников. Темнело, родители начинали нервничать, вереница совершенно пустых кресел уезжала в
туман, а навстречу им выныривали такие же пустые кресла. Но ему было спокойно: только устал немного и замёрз.

Спустились совсем в ночи и с совершенно другого края городка. В номере папа открыл какое-то красное château, мама забралась с ногами на стул, и они стали громко и весело вспоминать обрывки приключения, хвалить сына за храбрость и спорить, сколько ещё ему нужно этих classes de neige, чтобы в следующий раз съехать самому. Оставалось ещё несколько счастливых лет, пока эти мягкие шерстяные слова сменятся жёсткими, металлическими: раздел имущества, суд, алименты — но время ещё было, и пока обсуждали, где поужинать в уже уснувшем городке.

Рождество, которое праздновали здесь, давно отцвело фейерверками и потухло, хотя гирлянды и фигурки пэрнуэлей никто убирать и не думал, а в кафешках неустанно крутился «Vive le vent». Другое рождество — то, которое отмечали дома, — наоборот, ещё не наступило, и длился странный момент межвременья. И ровно тогда, в последний из этих межрождественских вечеров, случилась наконец та самая встреча. «Vive le vent» вдруг как будто утих, и как будто заглохла далёкая сирена ратрака на слоне, и два француза у проката перешли с французского на язык жестов. Все звуки исчезли, и после этого отчётливо и торжествующе с рождественской витрины раздалось: «Фьють-фьють!»

Его взгляд прыгнул на прилавок, начал искать, перескакивая с игрушки на игрушку, и вскоре нашёл. Они как раз поравнялись с магазинчиком, и суслик был совсем рядом. Коричневый, пушистый, размером с небольшую кошку, он восседал поверх прилавка, весело посвёркивал стеклянными глазками и время от времени вдруг издавал задорный свист. Рука сама потянулась к игрушке. Бабуля-продавщица улыбнулась и кивнула. Суслик
был лёгкий, мягкий и от прикосновения тут же разразился целой тирадой: «Фьють-фьють-фьють-фьююююють!»

Родители были уже далеко и недовольно оглядывались. Пришлось догонять, показывать, просить, умолять, но в ответ получать только одно: «У тебя и так уже очень много игрушек, пойдём, пожалуйста!» Чувство, которое они пережили на склоне, чувство грозившей ему опасности, которую он сам почти не заметил, наконец догнало их,
придавило усталостью.

Суслик, вставая назад на прилавок, снова сказал: «Фьють!» Стеклянные глаза смотрели весело, совсем не прощально. И вдруг огни гирлянды вокруг витрины перестали быть маленькими точками, подёрнулись мутью, ощетинились разноцветными лучами. Но он не заплакал, только сглотнул и угрюмо зашагал, глядя под ноги, а перед сном отказался от хоббитов, закопался с головой в одеяло и выполз только утром.

Было светло и тихо, от вчерашних облаков не осталось даже клочка тумана. По стене раз в пару минут пробегали обрывки солнца — световые зайчики от оживших вагонов подъёмника. Он лежал, провожал зайчики взглядом, считал. Когда насчитал сотню, встал, босыми ногами протопал по ковру до окна, открыл. Зачерпнул с подоконника снег, прицелился, кинул в ворону на ёлке, но не попал. Оглядел комнату: родителей почему-то не было, а завтракать уже хотелось. Подумал и вспомнил, что со вчерашнего занятия в рюкзаке должно было остаться недоеденное зелёное яблоко, стал шарить глазами в поисках рюкзака — удобного, маленького, с рисунком динозавра на спине. Нашёл его под кроватью, потянул на себя, и вдруг — он чуть не отпрыгнул! —
рюкзак громко и весело сказал: «Фьють-фьють!»

Эта сцена осталась на записи: папа тайком снимал из-за шкафа на большую серую камеру с откидным экраном. Кассета за пятнадцать евро впитала в себя то солнечное утро, распахнутое окно и поражённого счастливого мальчика, сжимающего в объятиях рыжеватого суслика со стеклянными глазками. В глубине души он знал: раз не под ёлкой, значит, не Дед Мороз. Да и родители улыбались слишком уж невинно и хитро. Рождественское чудо было игрушечное. У чуда был пластиковый свисточек во рту, а если раздвинуть липучки на спине, то можно было найти внутри чехол с двумя батарейками. Но он не любил звук липучек и не открывал, и чудо оставалось чудом.

Этот суслик проживёт с ним много лет. Когда продадут дом, игрушка станет странствовать с одной съёмной квартиры на другую, и всегда будет такая коробка, которая, если её неосторожно бросишь на пол, сразу сердито фьюкает. Когда батарейка в спине умрёт, звук перейдёт по наследству попугаю. И тот будет летать, чистить перья и фьюкать, фьюкать на разные лады, пока и его не убьёт в полёте случайным хлопком двери. Но всего этого мальчик пока не знает. Пока он сидит в машине, и суслик на сидении рядом пристёгнут ремнём, и номера встречных машин утрамбовываются то в семь, то в четыре, то в девять. И снега по бокам дороги всё меньше, а впереди — Диснейленд. Интересно, что страшнее: американские горки или всё-таки лыжи?

МОХ

медленно, но верно
Made on
Tilda